Андреев стена проблема


Боль как экзистенция в рассказе Л. Андреева «Стена» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

УДК 821.161.1 ЧИА Н Ч.

аспирант,кафедра истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса, филологический факультет, Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова E-mail: [email protected]

UDC 821.161.1

CHIANG CH

Graduate student, Department of History of Modern Russian Literature and Contemporary Literary Process, Faculty of Philology, Lornonosov Moscow State University E-mail: [email protected]

БОЛЬ КАК ЭКЗИСТЕНЦИЯ В РАССКАЗЕ Л. АНДРЕЕВА «СТЕНА» PAIN AS EXISTENCE IN L. ANDREEV'S "THE WALL"

Работа представляет собой попытку осмыслить роль телесного опыта в рассказе JI. Андреева «Стена», в котором дано не только изображение гротескного человеческого тела в положении вечного страдания, но и воспроизводится картина ужасов мира через ощущения тела В этом плане боль и ряд телесных переживаний становятся единственной реальностью существования, а болезненное тело символизирует отчуждение и абсурдность бытия человека. В результате возникает ключевое понятие - «тело как стена», в котором отражается мироощущение писателя.

Ключевые слова: JI. Андреев, «Стена», тело, боль, экзистенциализм

This article deals with the role of bodily experiences in L. Andreev's story "The Wall," which not only presents theimage of grotesque human body in thestate of eternal suffering, but also provides a picture of the terrible world perceived through the senses of the body. In this regard, bodily experiencesbecome the only reality of existence, while the ailing body symbolizes alienation and absurdityof the existence of human beings. Therefore, the idea of "the body as the wall" illustrated in the story could be read as the key metaphor reflecting the author '$ worldview.

Keywords: L. Andreev, "The Wall", the body, pain, existentialism.

Рассказ Л. Андреева «Стена», впервые опубликованный в 1901 г. в московской газете «Курьер», представляет собой произведение крайне неоднозначное. Об этом свидетельствуют в первую очередь попытки современных писателю критиков расшифровать главный символический образ в рассказе - Стену. Сам Андреев трактовал значение Стены довольно широко, отмечая: «Стена - это все то, что стоит на пути к новой совершенной и счастливой жизни» [1, 609]. Это. с одной стороны, - «политический и социальный гнет», с другой - «несовершенство человеческой природы с ее болезнями, животными инстинктами, злобою, жадность и пр.» [1, 609]. Кроме того, следует подчеркнуть, что, как представляется писателю. Стена есть «проклятые вопросы» [1, 609], а именно«вопросы о смысле бытия, о Боге, о жизни и смерти» [1, 609]. В этом отношении особенно важно, чтоперсонажи рассказа находятся в критическом состоянии борьбы «за существование» [1, 609]. Из последнего замечания становится ясно, что экзистенциальный вопрос является главной темой названного произведения.

«Стена» - это история о страданиях и борьбе прокаженных. В рассказе весьма важную рольиграет тело. В плане экзистенциальной проблематики болезнь и ряд телесных переживаний, в том числе боли, истощенности и голода, не только являются причиной всякого действия человека, но и становятся единственной ре-

альностью бытия. Таким образом, можно сказать, что в данном произведении тело.с одной стороны, как и символ Стены, представляет собой воплощение жестокой реальности существования, с другой - дает возможность раскрыть сущность бытия.

Телесное восприятие - это один из важнейших способов создания человеком картины мира. В художественном тексте подобную функцию выполняет также пейзаж. В.А. Михеичева указывала на явление психологического параллелизма, которое характерно для творчества Андреева, отмечая, что в произведениях данного автора пейзаж занимает особенное место для воссоздания внутреннего мира человека. Таким образом, «человек и природа едины в сознании писателя, не существуют друг без друга» [6, 187]. Аналогичное мнение высказывала и Р. Джулиани. Рассматривая рассказ «Бездна» как яркий пример адреевского метода психологического анализа, исследовательница утверждает, что именно пейзаж передает смысл внутреннего действия произведения: «У Андреева пейзажное описание всегда выполняет объяснительную и символическую функцию, <...> пространство превращается в психологическую эманацию, которая не только преображает пейзаж, но проницает тела и предопределяет участь героев» [2, 232].

Названное явление встречается и в рассказе «Стена», в котором царствует прежде всего

© Чиан Ч. © Chiang Ch.

одушевленная природа, представляющаяся собой чрезвычайно мощную, беспощадную стихию. Например, ночь - это злое существо, которое похоже на «плененного зверя»,разражающегося ужасным сатанинским хохотом [1, 324]. Герой-повествователь познает окружающий мир не только посредством таких видов восприятия, как зрение, слух, но и через осязание, точнее, боль, которая в свою очередь становится одним из главных компонентов данного произведения.

В тексте герой неоднократно указывает на те моменты, когда песок прикасается к телу и приносит боль. В качестве примера можно привести следующее описание :«И сдавленная землей и небом задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы» [1, 322-323]. Встречается и такое явление, как «осязаемый пейзаж», который непосредственно передает мрачное и болезненное мироощущение. Возникает не только синтезированный метод восприятия мира, но чувствуется и ярко выраженная враждебность среды.

Известно, что боль - это одно из коренных ощущений телесного восприятия. Болевое чувство, с одной стороны, можно назвать естественным, самоочевидным явлением, с другой - оно заключает в себе крайне глубокий философский смысл. Как утверждает американский ученый Д. Моррис, именно боль представляет собой «один из тех основополагающих опытов человека, который делает нас то. что мы есть» Щит. по: 10, 6].

Следует иметь в виду, что явление боли связано не только с телесным ощущением человека, но и сего сознанием. В своей работе «Феномен боли в культуре» Г. Р. Хайдарова, суммируя философские взгляды разных направлений западной традиции, замечает, что как мощная движущая сила боль отменяет классическою диалектическую схему мировидения, снимает оппозицию«между внутренним и внешним» [10, 8]. В этом плане феномен боли имеет прямое отношение к экзистенциалистской традиции.

Как известно, феноменология тела занимает значительное место в экзистенциализме, а именно в философии Ж.-П. Сартра. По мнению философа, тело представляет собой «бытие-для-себя», которое в свою очередь есть сознание. В книге «Бытие и ничто» Сартр высказывает, что «нет ничего позади тела» [7, 326]. Философ видит в теле не только физическое существование человека, но и воплощение точки зрения, которая рождает возможность активного участия, то есть существования, в реальном мире. В трактовке Л.И. Филиппова тело для Сартра есть одновременно «центральный образ, вокруг которого располагается мозаика образов внешнего мира», и инструмент, организуемый сознанием. Следовательно, «тело - это физиологический субстрат сознания и тело - это сознание» [9, 150]. Таким образом, тело имеет непосредственное отношение к гносеологическим и онтологическим проблемам, которые в высшей степени значительны и для философии экзистенциализма в том числе.

По словам Сартра, как правило, «тело является забытым, "обойденным молчанием"» [7,349]. Можно сказать, боль - это мощное чувство, которое «напоминает» и дает возможность «прервать» молчание сознания. Подобное явление встречается и в отношениях человека с собственным существованием, которое само не проявляется. Для осознания бытия, необходимы стимулы, в том числе крайнее положение, в котором чувствуется кризис существования как ключевая экзистенциальная ситуация. В связи с этим телесный опыт оказывается естественным выражением творческого сознания представителей философии экзистенциализма. В качестве примера можно привести роман Сартра «Тошнота». Здесь важно суждение Филиппова, который уверен в том, что, с точки зрения автора романа, тошнота - это на самом деле не метафора, а то существо, которое «выполняет функцию эмоционального фона, на котором развертывается всякая эффективность - положительная или отрицательная - уже потому только, что она коренится в теле» [9, 152]. Таким образом, тошнота - это даже «не эмпирическое, а онтологическое отношение сознания к материальности человеческого Существования» [9, 152].

И в рассказе «Стена» боль играет предельно важную роль в воплощении экзистенциального сознания Андреева. Болезненное тело не только напоминает пограничное состояние бытия, но и становится парадигмой всякого страдания в жизни человека.усиливает такие чувства, как отчуждение и изоляция. Помимо этого, в названном произведении поэтика гротеска получает у Андреева яркое выражение, очевидна экспрессионистская окраска художественного воплощения. В рассказе встречается масса кошмарных телесных образов. Однако по-настоящему страх вызывает не изображение деформированных тел и болезненных переживаний, а описание отношений между людьми перед Стеной.

Вспомним известную идею Сартра: настоящий ад -это Другие. Важно отметить, что в хаотическом мире прокаженных отношения между людьми примитивны. Отсутствуют не только социальные законы, но и самые фундаментальные правила человеческого поведения. Господствует прежде всего равнодушие. При встрече героя и его спутника с голодным, у которого «совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала», они «засмеялись» [1, 323]. После самоубийства своего «партнера» у неостывшего трупа прокаженный «тихонько пел веселую песенку» [1, 326]. Повествователь подробно описывает сцену, в которой голодные прокаженные,«напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, • ... • облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями» [1, 326]. Опоздавший слабый голодный «облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого, пустого рта: - Я го-ло-ден» [1, 326]. Ответ героя прост и жесток: «Вот было смешно; тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось» [1, 327]. И вновь он засмеялся.

В отношениях прокаженных присутствуют любовь и брак, но это лишь пародия на эти чувства и связи. Изменение «любовных отношений» повествователя со своей «временной подругой» передается через телесное описание, которое характеризуется болевым чувством: «И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца - била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены» [1, 325]. А брак спутника героя с женщиной, у которой «изъязвленное и ужасное лицо» и «глаза, лишенные ресниц»11. 326] вообще превращается в полный абсурд. Опять же смеясь, герой произносит: «глупо жениться, когда ты так некрасив и болен» [1, 326].

Как указывали исследователи, в творчестве Андреева смех имеет непосредственное отношение к экзистенциальной проблеме, являясь выражением враждебного человеку мира.символизируя отчуждение и некоммуникабельность. Таким образом, можно сказать, что у Андреева смех - это.по сути дела, некая стена. В анализируемом произведении болезненные тела с пузырями, язвами, источающие скверный запах.также становятся своего рода стенами, неким препятствием, преградой между человеком и окружающим его миром. Об этом герой неоднократно говорит: «нас боялись тронуть» [1, 324]; «голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного» [1, 325]. Тело.вызывая такие чувства, как стыд и отвращение, предстает как барьер для контакта и общения. В этом плане крайне важное значение приобретает упоминание о спинах, которые герой видит вместо лиц людей. Вот как это описано: «все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения» [1, 323]. Возникает даже такое явление, как «тело - стена», о котором прямо говорит повествователь: «неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие» [1, 326]. Так обнаруживаются страх и бессилие человека при столкновении с «Иным». Анализируя экзистенциальную проблематику в данном произведении. С.С. Кирсис отмечет, что образ Стены воплощает ряд идей, в том числе «невозможность познания истины», «отчужденность человека в гносеологическом, а затем в социальном плане» [5, 124]. Следует подчеркнуть, что подобные проблемы ярко отражены также в символическом образе «тела - стены».

Рассматривая боль и болезнь как важные мотивы, которые пронизывают все творчество писателя, Р. С. Спивак отмечет, что андреевская интерпретация болезни опирается на распространенное в древнерусской литературе толкование болезни как репетиции смерти [8,263]. Важно отметить, что в рассказе «Стена» болезнь

имеет и иное звучание. В анализируемом произведении заболевание, лишенное причины и реального контекста, воплощает символичное явление, представляя собой не столько нарушение нормальной жизнедеятельности организма, сколько абстрактное состояние страдания. Как уже говорилось, в данном случае внимание концентрируется на боли. Боль в своем феноменальном проявлении обладает абсолютностью, находясь вне всяческих измерений. Об этом говорит также Хайдарова, замечая: «Встреча с болью - это встреча с самим собой вне пространства и времени в исходной точке инвариантности, и потому боль безмерна: она сама задает меру, вызывая речь» [10, 39].

Смерть - это конец, а боль как явление бесконечна. Она приковывает внимание к настоящему и имеет вневременный характер. Таким образом, в рассказе «Стена» боль становится единственной реальностью существования. Как говорит повествователь, у прокаженных «не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра» [1, 324]. Кажется, в идее вечного, бесконечного страдания как состояния бытия и происходит пересечение данного рассказа с мифом о Сизифе, который, как представляется А. Камю, раскрывает понятие абсурдности как сущности бытия.

Понимание бытия как вечного страдания и бесконечной борьбы отражено прежде всего в композиционном строе данного рассказа. В тексте движение повествователя похоже на некий цикл, осуществляемый в ограниченном пространстве. Герой и его спутник «подползли» [1, 322]. останавливались в том или ином месте, «и опять ползли» [1, 325]. А стена - это всегда ограничение на их пути. Помимо того, страшный танец в рассказе также представляет собой бесконечное циклическое движение: прокаженные, «отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны» [1, 325], «сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза» [1, 323]. Эта картина рисует полное бессилие человека перед роком.

В своем пересказе мифа о Сизифе Камю дает весьма подробное описание телесного облика мифологической фигуры, акцентируя внимание на физиологических усилиях: «Что до мифа о Сизифе, то можно лишь представить себе предельное напряжение мышц, необходимое, чтобы сдвинуть огромный камень, покатить его вверх и карабкаться вслед за ним по склону, стократ все повторяя сызнова; можно представить себе застывшее в судороге лицо, щеку, прилипшую к камню, плечо, которым подперта глыба, обмазанная глиной, ногу, поставленную вместо клина, перехватывающие ладони, особую человеческую уверенность двух рук. испачканных землей» [4, 99]. Как и Сизиф, который вынужден смириться со своей судьбой и «испытывать» абсурдность бытия из-за физических мук, то есть телесного опыта, в рас-

сказе Андреева прокаженные тоже выполняют своего рода задачу - прорвать преграду. Читаем: «Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние» [1, 323]. Совершенно очевидно, что борьба за свободу требует героического поведения: герой неоднократно повторяет, что «умирая каждую секунду», они являются бессмертными, «как боги» [1, 324]. Но с другой стороны, это и тяжелый, безрезультатный труд, который становится некоей рутиной, усиливая чувства отчаяния и абсурдности: «Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену и, когда тот приходил в сознание, говорил: - Нужно еще; теперь немного осталось. И прокаженный засмеялся» [1, 323].

По мнению В.В. Заманской, основа экзистенциального сознания - это «правда: неизбирательная, вне иерархических систем, воспринятая на эмпирическом уровне, без изначальных этических концепций и критериев; правда жестокая, обнаженная, хлесткая» [3, 31]. Кажется, в рассказе «Стена» боль обнаруживает именно такого рода основу, то есть сущность бытия человека определяется как бесконечное страдание и вечная борьба, что и есть окончательная неоспоримая правда. Как верно замечала Спивак. в творческом сознании Андреева феномен боли неоднозначен: он име-

ет отношение не только к страданию,ной к прозрению. По утверждению исследовательницы, боль «размыкает трагическое кольцо эмпирического существования, выявляя в человеке субъекта субстанциальных ценностей, прежде всего - творческой воли» [8, 269]. Таким образом. больможет представлять собой некий положительный импульс, открывающий подлинное знание о бытии. Возможно, в этой ярко выраженной правде заключается и позитивное начало этого произведения. Однако важно также следующее замечание Спивак: творческий порыв «в новую реальность», вызванный болью, «осуществляется личностью лишь в области сознания и не меняет эмпирического порядка жизни» [8, 269]. Это имеет место и в рассказе «Стена», что во многом усиливает трагический пафос произведения.

Подводя итог, можно сказать, что «Стена» - это не только ужасная история о страдании, но и рассказ о возможности откровения боли. В этом плане, как уже было указано, огромное значение имеют тело и телесное восприятие мира человеком. Тело является как формой физического существования, так и воплощением сознания, а телесные ощущения в свою очередь позволяют описать не только картину мира, но и трагические отношения между человеком и окружающей средой. Таким образом, в рассказе феномен боли становится той реальностью экзистенциального сознания, содержащей своего рода жестокую правду, которая, как представляется Андреевым, заключает в себе сущность бытия.

Библиографический список

1. Андреев Л.Н. Собр. соч.:В 6 томах. Т. 1. М.: Художественная литература, 1990. 639 с.

2. Джу.тшни Р. Леонид Андреев - художник «панпсихизма» (Теория и практика лицом к лицу в рассказе «Бездна») // Леонид Андреев: Материалы и исследования. М.: Наследие, 2000. С. 229-237.

3. Заманстя В.В. Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. М.: Флинта; Наука, 2002. 304 с.

4. Камю А. Миф о Сизифе//Камю А. Соч.:В5 томах. Т. 2. Харьков: Фолио, 1997. С. 5-112.

5. Кирсис С.С. Леонид Андреев и некоторые проблемы францухкого экзистенциализма // Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 645. Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение. Проблемы типологии русской литературы. Тарту: Тартуский государственный университет, 1985. С. 122-132.

6. Михеичева Е.А. О психологизме Леонида Андреева. М.: Московский педагогический университет, 1994. 189 с.

7. СартрЖ.-П. Бытие и ничто: Опыт феноменологической онтологии. М.: Республика, 2000. 639 с.

8. СпивакР. С. Болезнь, боль и слезы в творчестве Л. Андреева // Studia Litteraria Polono-Slavica: 6. Morbus, medicamentimietsanus. Варшава: SOW, Институт славистики ПАН, 2001. С. 261-270.

9. Филиппов ЛЯ. Философская антропология Жан-Поля Сартра. М.: Наука, 1977. 287 с.

10. Хайдарова Г.Р. Феномен боли в культуре. СПб.: Издательство РХГА, 2013. 317 с.

References

1. Andreev L.N. Works in Six Vols. Vol. 1. M.: Khudozhestvennayaliteratura, 1990. 639 p.

2. Giuliani R. Leonid Andreev - a Writer of "Panpsychism" (Theory and Practice of the Reading of "The Abyss")//Leonid Andreev: Materials and Studies. M.: Nasledie,2000. Pp. 229-237.

3. Zamanskava I .T. Existentialist Tradition in Twentieth-century Russian Literature. M.:Flinta; Nauka, 2002. 304 p.

4. Camus A. The Myth of Sisyphus// Works in Five Vols. Vol. 2. Kharkiv: Folio, 1997. Pp. 5-112.

5. Kirsis S.S. Leonid Andreev and Some Problems Concerning French Existentialism // Scientific Notes of Tartu State University. Issue 645. Works on Russian and Slavic Philology. Literary Studies. Problems of Typology of Russian Literature. Tartu: TartuStateUniversity, 1985. Pp. 122-132.

6. A/;'/!e;'c/;eva ILL On Psycho logismof Leonid Andreev. M.: Moscow Pedagogical University, 1994. 189 p.

7. Sartre, J.-P. Being and Nothingness: An Essay on Phenomenological Ontology. M.: Respublika, 2000. 639 p.

8. SpivakR.S. Illness, Pain and Tears in the Works of L. Andreev// Studia Litteraria Polono-Slavica: 6. Morbus, medicamentimietsanus. Warsaw: SOW, Institute of Slavic Studies, PAN, 2001. Pp. 261-270.

9. Filippov L.I. Philosophical Anthropology of Jean-Paul Sartre. M.: Nauka, 1977. 287 p.

10. Hajdamva G.R. Phenomenon of Pain in Culture. SPb.:RHGAPress, 2013. 317 p.

cyberleninka.ru

Стена (рассказ) — Википедия

Материал из Википедии — свободной энциклопедии

Текущая версия страницы пока не проверялась опытными участниками и может значительно отличаться от версии, проверенной 23 апреля 2017; проверки требуют 2 правки. Текущая версия страницы пока не проверялась опытными участниками и может значительно отличаться от версии, проверенной 23 апреля 2017; проверки требуют 2 правки.

«Стена» — рассказ Леонида Андреева, написанный им в 1901 году и положивший вместе с рассказом Бездна начало непримиримым суждениям в прессе и критике. Развернувшаяся полемика привлекла внимание не только к персоне автора, но и к последующим его произведениям.

Содержание рассказа посвящено символической борьбе человечества против «стены» — всего того, что по мнению писателя, является политическим и социальным гнётом, животными инстинктами, болезнями и другими «проклятыми вопросами».

«Стена» — это все то, что стоит на пути к новой совершенной и счастливой жизни. Это, как у нас в России и на Западе, политический и социальный гнет; это — несовершенство человеческой природы с её болезнями, животными инстинктами, злобою, жадностью и пр. Это — вопросы о смысле бытия, о Боге, о жизни и смерти — «проклятые вопросы». Люди перед стеной — это человечество — в его исторической борьбе за правду, счастье и свободу, слившейся с борьбою за существование и узко личное благополучие. Отсюда то дружный революционный натиск на стену, то беспощадная, братоубийственная война друг с другом. Прокаженный — это воплощение горя, слабости и ничтожности и жестокой несправедливости жизни. В каждом из нас частица прокаженного. Относительно голодного и повесившегося или повешенного можно объяснить на примере. Много благородных людей погибло в Великую Революцию во имя свободы, равенства и братства, и на их костях воздвигла свой трон буржуазия. Те обездоленные, ради которых они проливали свою кровь, остались теми же обездоленными — тот умер за голодного, а голодному от него даже куска не осталось. Седая женщина, требующая от стены: «отдай мне мое дитя» — это мать любой из ваших подруг, или студента, сосланного в Сибирь, или покончивших с собой от тоски жизни, или спившихся — вообще так или иначе погибших в жестокой борьбе. Смысл же всего рассказа в словах: «...Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один — он увидит новый мир». Довольно верное и хорошее толкование дает «Стене» Геккер («Одесские новости», 1 мая). К его статье рекомендую вам обратиться. Очень буду рад, если мои объяснения удовлетворяют вас. Леонид Андреев». («Звезда», 1925, № 2, с. 258.)

ru.wikipedia.org

Погружение в бездну. Творчество Леонида Андреева

Малоизвестные представители Серебряного века

Трудно заглянуть в бездну человеческой души и не ужаснуться. Леонид Андреев – один из тех редких писателей, что запечатлели этот опыт в слове. Concepture публикует статью о творчестве видного представителя неореализма.

Возвращение

Без творческих исканий Леонида Андреева история русской литературы начала XX века однозначно лишилась бы одной из самых интересных своих страниц. Начавший свою творческую карьеру в 1890-х гг., Андреев уже к 1905 году стал одним самых популярных литераторов, приковывая к себе неиссякающий интерес со стороны читательской публики. Однако в дальнейшем Андреева постигла незавидная участь незаслуженно забытых писателей.

Он умер в эмиграции, вдали от любимой родины, и конец его жизненного и творческого пути не вызвал должной общественной реакции. А потом в связи с тем, что наследие Андреева не имело никакого политического смысла в рамках социалистического искусства, оно было и вовсе надолго вычеркнуто из истории литературы. К счастью для современного читателя, имя Леонида Андреева заняло по праву принадлежащее ему место в ряду других деятелей культуры.

«Проклятые» вопросы без ответов

Творчество Андреева настолько многогранно и разнолико, что причислить его к какому-то определенному литературному течению не представляется возможным. В его произведениях можно встретить и поэтику символизма, и экспрессионистскую выразительность, но все же он оставался в рамках реализма, поскольку признавал объективность реальности. Вместе с тем его интересовали специфика человеческого сознания, глубины человеческой души, отношения человека с миром.

К творчеству Андреева относились неоднозначно, ведь многое в его рассказах буквально шокировало читателей. Андреев показывал изнанку человека, состоящую из аморальности, безумия и жестокости. Видимо, поэтому в кругу своих собратьев по перу Андреев был одинок. Слишком уж его занимало исследование страшного мира, в котором царит разобщенность и непонимание как «проявления одной загадочной и безумно-злой силы, желающей погубить человека». 

«Проклятые» вопросы бытия стали сердцевиной андреевского творчества, главной его темой. Но к этому не сводилась тематика всех произведений скандального писателя, свидетельствуя о неоднородности его художественного мира. Уже в первых рассказах Андреева обнаружилась традиция Чехова и Достоевского в изображении человека и его лабиринтообразной души. Герои Андреева живут с мыслью о том, «какая это странная и ужасная вещь жизнь, в которой так много всего неожиданного и непонятного».

Наиболее яркая картина искаженного мира, неполноценности человеческого бытия, отсутствия подлинности нарисована им в рассказе «Стена», где толпа несчастных прокаженных тщетно пытается пробиться сквозь стену, за которой есть настоящая человеческая жизнь. Образ стены Андреев интерпретировал сам:

«Стена – это все то, что стоит на пути к новой, совершенной и счастливой жизни. Это, как у нас в России и почти везде на Западе, политический и социальный гнет; это несовершенство человеческой природы с болезнями, животными инстинктами, злобою, жадностью и пр.; это вопросы о цели и смысле жизни, о Боге, о жизни и смерти – «проклятые вопросы». 

«Царство человека должно быть на земле»

Произведения Андреева многотемны, но ключевыми образами всего андреевского творчества являются стена и бездна. Символический смысл этих образов наиболее точно передает мировоззренческие ориентиры писателя. Он видит, как мир повсюду ограничивает человека – по сути, ставит его в положение между стеной и бездной, сталкивает его с собой и с миром, и оба эти столкновения чудовищны разрушительно действуют на личность.

Сама жизнь создает для человека стену абсурда, которую не преодолеть с помощью слабого разума, а в бездне человеческой души чужда красоте, любви и истине. В пугающем рассказе «Бездна» Андреев изобразил тот первобытный хаос, скрывающийся под тонкой кожурой культуры. Прорвавшись наружу, этот бесконтрольный хаос в мгновение способен уничтожить всю кажущуюся человечность, держащуюся на хрупких этических нормах и принципах. В таких мрачных красках Андрееву видится жизнь: с одной стороны, на человека давит стена мирового абсурда, а с другой – его же собственная природа.

При этом нельзя сказать, что Андреева устраивало такое положение вещей. Он верил в Разум, который способен преобразовать мировой порядок, установить царство разумности, всеединства, взаимопонимания. В письме Максиму Горькому он писал: «Разум. Ему честь и хвала, ему все будущее и вся моя работа». Надо сказать, что ужас, который испытывал Андреев перед миром, коренился не в социальном устройстве, а в духовной жизни человека. По мнению Андреева, чувство одиночества и Абсурд как категория бытия возникли потому, что человек утратил веру в Бога.

Творчество Андреева потому и имеет трагический характер, ибо пронизано мыслью о пустоте небес, об отсутствии у жизни духовного измерения. В этом смысле творческие искания Андреева были созвучны будущим исканиям экзистенциалистов Камю и Сартра, объявивших главной проблемой абсолютное одиночество человека. Однако Андреев не может писать об этом хладнокровно, его тексты – свидетельства человека, страдающего от этих мыслей, сочувствующего человеческой судьбе. Александр Блок так сказал об Андрееве: «Душа автора – живая рана». Как художник Андреев не хотел смириться с такой судьбой, бунтовал против нее. 

Таким бунтом можно назвать его пьесу «Жизнь Человека», в которой он изобразил универсальную модель человеческой судьбы. Жизнь человека в этой пьесе полностью подвластна загадочному герою «Некто в сером», олицетворяющему некую высшую силу, мировой закон, слепой рок. И духовный бунт Человека против всесильного в физическом мире персонажа с именем «Некто в сером» – это бунт самого Андреева против абсурдности существования. Андреев до конца пытался найти ответы на мучающие его «проклятые» вопросы, но их не было. В одном из писем писатель иронически заметил: «Остается бунтовать – пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем».      

concepture.club

Леонид Андреев «Стена»

I

 

Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.

— Попробуем перелезть, — сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.

И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.

— Ну, тогда сломаем ее! — предложил прокаженный.

— Сломаем! — согласился я.

Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.

— Убейте нас! Убейте нас! — стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.

Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:

— Я го-ло-ден.

И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.

— Я хочу танцевать, — прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.

Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:

— Нужно еще; теперь немного осталось.

И прокаженный засмеялся.

— Это дураки, — сказал он, весело надувая щеки. — Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.

— А старик? — спросил я.

— Ну, что старик? — возразил прокаженный. — Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?

И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:

— А зачем ты сам лазил?

Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:

— Убейте нас! Убейте нас!

Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!

 

II

 

У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:

— Убей нас!

Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.

Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.

И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.

И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца — била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:

— Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.

Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

 

III

 

И опять ползли мы, я и другой прокаженный, и опять кругом стало шумно, и опять безмолвно кружились те четверо, отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны. Но мы устали, нам было больно, и жизнь тяготила нас. Мой спутник сел и, равномерно ударяя по земле опухшей рукой, гнусавил быстрой скороговоркой:

— Убейте нас. Убейте нас.

Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:

— Убейте нас.

Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие.

Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц.

И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.

— Дурак, — сказал я насмешливо. — Что ты будешь с ней делать?

Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:

— Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.

— А дети?

— А детей мы будем убивать.

Как глупо: родить детей, чтобы убивать. А потом она скоро изменит ему — у нее такие лукавые глаза.

 

IV

 

Они кончили свою работу — тот, что ударялся лбом, и другой, помогавший ему, и, когда я подполз, один висел на крюке, вбитом в стену, и был еще теплый, а другой тихонько пел веселую песенку.

— Ступай, скажи голодному, — приказал я ему, и он послушно пошел, напевая.

И я видел, как голодный откачнулся от своего камня. Шатаясь, падая, задевая всех колючими локтями, то на четвереньках, то ползком он пробирался к стене, где качался повешенный, и щелкал зубами и смеялся, радостно, как ребенок. Только кусочек ноги! Но он опоздал, и другие, сильные, опередили его. Напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, они облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями. И его не пустили. Он сел на корточки, смотрел, как едят другие, и облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого пустого рта:

— Я го-ло-ден.

Вот было смешно: тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось. И я смеялся, и другой прокаженный смеялся, и жена его тут же смешливо открывала и закрывала свои лукавые глаза: щурить их она не могла, так как у нее не было ресниц.

А он выл все яростнее и громче:

— Я го-ло-ден.

И хрип исчез из его голоса, и чистым металлическим звуком, пронзительным и ясным, поднимался он вверх, ударялся о стену и, отскочив от нее, летел над темными пропастями и седыми вершинами гор.

И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожженная земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склоненных в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух.

И все глаза обратились к стене, и огнистые лучи струили они из себя. Они верили и ждали, что сейчас падет она и откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни, как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и человеческими мозгами. Быть может, то слезы дрожали в наших глазах, а мы думали, что сама стена, и еще пронзительнее стал наш вой.

Гнев и ликование близкой победы зазвучали в нем.

 

V

 

И вот что случилось тогда. Высоко на камень встала худая, старая женщина с провалившимися сухими щеками и длинными нечесанными волосами, похожими на седую гриву старого голодного волка. Одежда ее была разорвана, обнажая желтые, костлявые плечи и тощие, отвислые груди, давшие жизнь многим и истощенные материнством. Она протянула руки к стене — и все взоры последовали за ними; она заговорила, и в голосе ее было столько муки, что стыдливо замер отчаянный вой голодного.

— Отдай мне мое дитя! — сказала женщина.

И все мы молчали и яростно улыбались, и ждали, что ответит стена. Кроваво-серым пятном выступали на стене мозги того, кого эта женщина называла «мое дитя», и мы ждали нетерпеливо, грозно, что ответит подлая убийца. И так тихо было, что мы слышали шорох туч, двигавшихся над нашими головами, и сама черная ночь замкнула стоны в своей груди и лишь с легким свистом выплевывала жгучий мелкий песок, разъедавший наши раны. И снова зазвенело суровое и горькое требование:

— Жестокая, отдай мне мое дитя!

Все грознее и яростнее становилась наша улыбка, но подлая стена молчала. И тогда из безмолвной толпы вышел красивый и суровый старик и стал рядом с женщиной.

— Отдай мне моего сына! — сказал он.

Так страшно было и весело! Спина моя ежилась от холода, и мышцы сокращались от прилива неведомой и грозной силы, а мой спутник толкал меня в бок, ляскал зубами, и смрадное дыхание шипящей, широкой волной выходило из гниющего рта.

И вот вышел из толпы еще человек и сказал:

— Отдай мне моего брата!

И еще вышел человек и сказал:

— Отдай мне мою дочь!

И вот стали выходить мужчины и женщины, старые и молодые, и простирали руки, и неумолимо звучало их горькое требование:

— Отдай мне мое дитя!

Тогда и я, прокаженный, ощутил в себе силу и смелость, и вышел вперед, и крикнул громко и грозно:

— Убийца! Отдай мне самого меня!

А она, — она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышит, и злобный смех сотряс мои изъязвленные щеки, и безумная ярость наполнила наши изболевшиеся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гневно потрясла тощими, желтыми руками и бросила неумолимо:

— Так будь же проклята, ты, убившая мое дитя!

Красивый, суровый старик повторил:

— Будь проклята!

И звенящим тысячеголосым стоном повторила вся земля:

— Будь проклята! Проклята! Проклята!

 

VI

 

И глубоко вздохнула черная ночь, и, словно море, подхваченное ураганом и всей своей тяжкой ревущей громадой брошенное на скалы, всколыхнулся весь видимый мир и тысячью напряженных и яростных грудей ударил о стену. Высоко, до самых тяжело ворочавшихся туч, брызнула кровавая пена и окрасила их, и стали они огненные и страшные, и красный свет бросили вниз, туда, где гремело, рокотало и выло что-то мелкое, но чудовищно-многочисленное, черное и свирепое. С замирающим стоном, полным несказанной боли, отхлынуло оно — и непоколебимо стояла стена и молчала. Но не робко и не стыдливо молчала она, — сумрачен и грозно-покоен был взгляд ее бесформенных очей, и гордо, как царица, спускала она с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови, и концы ее терялись среди изуродованных трупов.

Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. И снова взревел мощный поток человеческих тел и всей своей силой ударил о стену. И снова отхлынул, и так много, много раз, пока не наступила усталость, и мертвый сон, и тишина. А я, прокаженный, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по ее камням.

— Она падает! — закричал я. — Братья, она падает!

— Ты ошибаешься, прокаженный, — ответили мне братья. И тогда я стал просить их:

— Пусть стоит она, но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, — он увидит новый мир.

И с веселой надеждой оглянулся я — и одни спины увидел, равнодушные, жирные, усталые. В бесконечном танце кружились те четверо, сходились и расходились, и черная ночь выплевывала мокрый песок, как больная, и несокрушимой громадой стояла стена.

— Братья! — просил я. — Братья!

Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

Горе!.. Горе!.. Горе!..

 

1901

Читайте также:

darkermagazine.ru

Читать онлайн электронную книгу Стена - Леонид Николаевич Андреев. Стена бесплатно и без регистрации!

I

Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.

— Попробуем перелезть, — сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.

И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.

— Ну, тогда сломаем ее! — предложил прокаженный.

— Сломаем! — согласился я.

Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.

— Убейте нас! Убейте нас! — стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.

Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:

— Я го-ло-ден.

И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.

— Я хочу танцевать, — прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.

Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:

— Нужно еще; теперь немного осталось.

И прокаженный засмеялся.

— Это дураки, — сказал он, весело надувая щеки. — Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.

— А старик? — спросил я.

— Ну, что старик? — возразил прокаженный. — Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?

И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:

— А зачем ты сам лазил?

Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:

— Убейте нас! Убейте нас!

Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!

II

У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:

— Убей нас!

Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.

Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.

И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.

И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца — била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:

— Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.

Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

III

И опять ползли мы, я и другой прокаженный, и опять кругом стало шумно, и опять безмолвно кружились те четверо, отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны. Но мы устали, нам было больно, и жизнь тяготила нас. Мой спутник сел и, равномерно ударяя по земле опухшей рукой, гнусавил быстрой скороговоркой:

— Убейте нас. Убейте нас.

Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:

— Убейте нас.

Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие.

Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц.

И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.

— Дурак, — сказал я насмешливо. — Что ты будешь с ней делать?

Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:

— Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.

— А дети?

— А детей мы будем убивать.

Как глупо: родить детей, чтобы убивать. А потом она скоро изменит ему — у нее такие лукавые глаза.

IV

Они кончили свою работу — тот, что ударялся лбом, и другой, помогавший ему, и, когда я подполз, один висел на крюке, вбитом в стену, и был еще теплый, а другой тихонько пел веселую песенку.

— Ступай, скажи голодному, — приказал я ему, и он послушно пошел, напевая.

И я видел, как голодный откачнулся от своего камня. Шатаясь, падая, задевая всех колючими локтями, то на четвереньках, то ползком он пробирался к стене, где качался повешенный, и щелкал зубами и смеялся, радостно, как ребенок. Только кусочек ноги! Но он опоздал, и другие, сильные, опередили его. Напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, они облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями. И его не пустили. Он сел на корточки, смотрел, как едят другие, и облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого пустого рта:

— Я го-ло-ден.

Вот было смешно: тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось. И я смеялся, и другой прокаженный смеялся, и жена его тут же смешливо открывала и закрывала свои лукавые глаза: щурить их она не могла, так как у нее не было ресниц.

А он выл все яростнее и громче:

— Я го-ло-ден.

И хрип исчез из его голоса, и чистым металлическим звуком, пронзительным и ясным, поднимался он вверх, ударялся о стену и, отскочив от нее, летел над темными пропастями и седыми вершинами гор.

И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожженная земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склоненных в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух.

И все глаза обратились к стене, и огнистые лучи струили они из себя. Они верили и ждали, что сейчас падет она и откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни, как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и человеческими мозгами. Быть может, то слезы дрожали в наших глазах, а мы думали, что сама стена, и еще пронзительнее стал наш вой.

Гнев и ликование близкой победы зазвучали в нем.

V

И вот что случилось тогда. Высоко на камень встала худая, старая женщина с провалившимися сухими щеками и длинными нечесанными волосами, похожими на седую гриву старого голодного волка. Одежда ее была разорвана, обнажая желтые, костлявые плечи и тощие, отвислые груди, давшие жизнь многим и истощенные материнством. Она протянула руки к стене — и все взоры последовали за ними; она заговорила, и в голосе ее было столько муки, что стыдливо замер отчаянный вой голодного.

— Отдай мне мое дитя! — сказала женщина.

И все мы молчали и яростно улыбались, и ждали, что ответит стена. Кроваво-серым пятном выступали на стене мозги того, кого эта женщина называла «мое дитя», и мы ждали нетерпеливо, грозно, что ответит подлая убийца. И так тихо было, что мы слышали шорох туч, двигавшихся над нашими головами, и сама черная ночь замкнула стоны в своей груди и лишь с легким свистом выплевывала жгучий мелкий песок, разъедавший наши раны. И снова зазвенело суровое и горькое требование:

— Жестокая, отдай мне мое дитя!

Все грознее и яростнее становилась наша улыбка, но подлая стена молчала. И тогда из безмолвной толпы вышел красивый и суровый старик и стал рядом с женщиной.

— Отдай мне моего сына! — сказал он.

Так страшно было и весело! Спина моя ежилась от холода, и мышцы сокращались от прилива неведомой и грозной силы, а мой спутник толкал меня в бок, ляскал зубами, и смрадное дыхание шипящей, широкой волной выходило из гниющего рта.

И вот вышел из толпы еще человек и сказал:

— Отдай мне моего брата!

И еще вышел человек и сказал:

— Отдай мне мою дочь!

И вот стали выходить мужчины и женщины, старые и молодые, и простирали руки, и неумолимо звучало их горькое требование:

— Отдай мне мое дитя!

Тогда и я, прокаженный, ощутил в себе силу и смелость, и вышел вперед, и крикнул громко и грозно:

— Убийца! Отдай мне самого меня!

А она, — она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышит, и злобный смех сотряс мои изъязвленные щеки, и безумная ярость наполнила наши изболевшиеся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гневно потрясла тощими, желтыми руками и бросила неумолимо:

— Так будь же проклята, ты, убившая мое дитя!

Красивый, суровый старик повторил:

— Будь проклята!

И звенящим тысячеголосым стоном повторила вся земля:

— Будь проклята! Проклята! Проклята!

VI

И глубоко вздохнула черная ночь, и, словно море, подхваченное ураганом и всей своей тяжкой ревущей громадой брошенное на скалы, всколыхнулся весь видимый мир и тысячью напряженных и яростных грудей ударил о стену. Высоко, до самых тяжело ворочавшихся туч, брызнула кровавая пена и окрасила их, и стали они огненные и страшные, и красный свет бросили вниз, туда, где гремело, рокотало и выло что-то мелкое, но чудовищно-многочисленное, черное и свирепое. С замирающим стоном, полным несказанной боли, отхлынуло оно — и непоколебимо стояла стена и молчала. Но не робко и не стыдливо молчала она, — сумрачен и грозно-покоен был взгляд ее бесформенных очей, и гордо, как царица, спускала она с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови, и концы ее терялись среди изуродованных трупов.

Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. И снова взревел мощный поток человеческих тел и всей своей силой ударил о стену. И снова отхлынул, и так много, много раз, пока не наступила усталость, и мертвый сон, и тишина. А я, прокаженный, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по ее камням.

— Она падает! — закричал я. — Братья, она падает!

— Ты ошибаешься, прокаженный, — ответили мне братья. И тогда я стал просить их:

— Пусть стоит она, но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, — он увидит новый мир.

И с веселой надеждой оглянулся я — и одни спины увидел, равнодушные, жирные, усталые. В бесконечном танце кружились те четверо, сходились и расходились, и черная ночь выплевывала мокрый песок, как больная, и несокрушимой громадой стояла стена.

— Братья! — просил я. — Братья!

Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

Горе!.. Горе!.. Горе!..

Комментарии

Впервые — в газете «Курьер», 1901, 4 сентября, № 244.

М. Горький прочел «Стену» не сразу после ее опубликования. В письме Андрееву от 2…4 декабря 1901 г. он писал: «„Стена“, при всей ее туманности, внушает нечто большее» (ЛН, т. 72, с. 114). Андрееву очень хотелось включить «Стену» в дополненное издание его «Рассказов». 30 декабря 1901 г. Андреев просил Горького: «…и вот не знаю насчет „Стены“. Мне она, ей-богу, нравится. Пошлю ее тебе, будь другом, просмотри еще раз — и реши. Мне думается, что она довольно ясна, и читатель ее уразумеет» (там же, с. 126). Не дождавшись ответа на свое письмо, Андреев обратился к К. П. Пятницкому 19 января 1902 г.: «Завтра посылаю вам „Стену“. Алексей Максимович еще ничего определенного о ней не сказал, но пусть на всякий случай она будет у вас» (там же, с. 492).

Рассказ «Стена», как и следовало ожидать, произвел неоднозначное впечатление на читателей и критиков. Так, П. Ярцев в «Письмах о литературе» отмечал, что в «Стене» «чувствуется стремление к грандиозным образам, но нет теплоты вдохновения» и что «во всем проглядывает надуманность — притязательная и досадная» («Театр и искусство», 1903, № 40, 29 сентября, с. 726). Мих. Бессонов считал, что в «Стене» Андреев подражает М. Метерлинку («Волынь», 1902, 27 апреля, № 93). «Это не творчество, хотя бы декадентское, — уверял А. Скабичевский в статье „Литературные волки“, — а припадок какой-то психической болезни…» («Новости», 1902, 29 октября, № 298).

К Андрееву обращалось много читателей из молодежи с просьбой расшифровать символику «Стены». Широкое распространение в списках получило письмо Андреева участнице освободительного движения А. М. Питалевой, датированное 31 мая 1902 г.

«Вы, вероятно, удивитесь тому, что я, автор, не в состоянии дать точного толкования различных подробностей рассказа „Стена“ — но это так. Вполне определенными и строго ограниченными понятиями я не могу передать того, что представилось мне в виде образов живых и сложных, а потому не поддающихся регламентации.

Только в общих чертах, и притом с риском ошибиться, отвечу я на поставленный вами вопрос.

„Стена“ — это все то, что стоит на пути к новой совершенной и счастливой жизни. Это, как у нас в России и почти везде на Западе, политический и социальный гнет; это — несовершенство человеческой природы с ее болезнями, животными инстинктами, злобою, жадностью и пр.; это — вопросы о смысле бытия, о Боге, о жизни и смерти — „проклятые вопросы“.

Люди перед стеной — это человечество — в его исторической борьбе за правду, счастье и свободу, слившейся с борьбою за существование и узко личное благополучие. Отсюда то дружный революционный натиск на стену, то беспощадная, братоубийственная война друг с другом. Прокаженный — это воплощение горя, слабости и ничтожности и жестокой несправедливости жизни. В каждом из нас частица прокаженного.

Относительно голодного и повесившегося или повешенного я поясню примером. Много благородных людей погибло в Великую Революцию во имя свободы, равенства и братства, и на их костях воздвигла свой трон буржуазия. Те обездоленные, ради которых они проливали свою кровь, остались теми же обездоленными — тот умер за голодного, а голодному от него даже куска не осталось. Седая женщина, требующая от стены: отдай мне мое дитя — это мать любой из ваших подруг, или студента, сосланного в Сибирь, или покончивших с собой от тоски жизни, или спившихся — вообще так или иначе погибших в жестокой борьбе.

Смысл же всего рассказа в словах: „…Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, — он увидит новый мир“. Довольно верное и хорошее толкование дает „Стене“ Геккер („Одесские новости“, 1 мая). К его статье рекомендую вам обратиться. Очень буду рад, если мои объяснения удовлетворяют вас.

Леонид Андреев». («Звезда», 1925, № 2, с. 258.)

Объяснения Андреева не удовлетворяли читателей, порождали их новые вопросы к автору. «Для тех, кто чувствует стену, которую на каждом шагу строит действительность, мои объяснения не нужны, — заявил Андреев в газетном интервью. — А тем, кто стены не чувствует или беззаботно торгует падающими с нее камнями, мои объяснения не помогут» («Биржевые ведомости», 1902, 13 ноября, № 310).

librebook.me

Проблема одиночества и смерти в рассказах Л. Андреева

Безликость человеческих фигур подчеркивается условностью фантастической: карты одушевляются и оживают.

Рассказ «Большой шлем» (1899) свидетельствует о разобщенности и бездушии вполне «благополучных» людей, наивысшим наслаждением которых была игра в винт, происходившая во все времена года. Игроки чужды всему, что свершается вне их дома, равнодушны они и друг к другу. У них есть имена, но сами герои так безлики, что автор начинает именовать их столь же безликим «они» («Они играли в винт три раза в неделю»; «И они начинали»; «И они сели играть»). Лейтмотивом рассказа служит фраза «Так играли они лето и зиму, весну и осень». Только это увлечение и сближало их. А когда во время игры в карты умер один из партнеров, у которого впервые в жизни оказался «большой шлем в бескозырях», бывший для него «самым сильным желанием и даже мечтой», других взволновала не сама смерть, а то, что умерший никогда не узнает — в прикупе был туз, и что сами они лишились четвертого игрока[5].

Так у Андреева преобразилась чеховская тема трагической повседневности. Впоследствии, развивая эту тему, Андреев трактует саму человеческую жизнь как бессмысленную игру, как маскарад, где человек – марионетка, фигура под маской, которой управляют непознаваемые силы.

Тема отчуждения связана с постоянною для андреевского творчества темой одиночества. При этом одиночество порою возводилось как бы в ранг самостоятельного персонажа. Мы не только узнаем об этом одиночестве, но и чувствуем его непосредственное присутствие. Однако одиночество не воспринималось Андреевым как фатальное предопределение или личностное свойство, присущее человеку. Не считал он его и непреодолимым следствием внешних социальных предпосылок. Это особенность мироощущения человека, которая может быть преодолена путем активного приобщения к горестям и радостям других людей и помощи им. Человек обречен на одиночество, если он замкнулся в себе, если устранился от широкого потока жизни.

Разрыв с людьми, одиночество, ставшее уже катастрофой, бунтом и гибелью – содержание «Рассказа о Сергее Петровиче». Рассказ строится как история самоубийства, прямо связанного с проблемой самоопределения личности, ее самостоятельности, свободы и зависимостей. Для героя, студента Сергея Петровича, вопрос, быть или не быть личностью, отстоять или нет свое человеческое «я», становится вопросом жизни и смерти в прямом смысле слова. Герой страдает по двум причинам. Он слывет среди всех окружающих человеком ограниченным, неинтересным, безликим и потому не имеет друзей. И, кроме того, он сам вынужден признать себя личностью слабой, «обыкновенным, не умным и не оригинальным человеком» и мечтает о бунте против людей и природы. Единственным посильным для него бунтом ему представляется самоубийство[13].

Причина разрыва с миром живых людей, отчуждения от них героя – неравенство людей – и социальное, и природное. Если случай, прихоть природы обделила героя какими-то своими дарами, то общество, положение человека в нем (мотивы нищего детства, безденежья, зависимости от других, незавидное будущее акцизного чиновника) мешает тому, чтобы в герое реализовались иные его возможности, лучшие задатки его натуры (чувство природы, склонность к музыке, к любви).

Андреев показывает в герое, в массовом человеке, мучительный процесс личностного самосознания. Герой видит себя в стенах сплошной зависимости, преград, загнавших его в угол полнейшей несвободы, подчиненности чужой воле, и бунтует против этого. Рождение личности – открытие в себе своего «я». Лишенный права на выбор в жизни – герой выбирает смерть.

Большое место в раннем творчестве Андреева занимает тема «маленького человека», которая подверглась на рубеже веков решительному пересмотру в произведениях Чехова и Горького. Пересмотрел ее и Андреев. Вначале она была окрашена в тона сочувствия и сострадания к обездоленным людям, но вскоре писателя стал интересовать не столько «маленький человек», страдающий от унижения и материальной скудости (хотя это не забывалось), сколько малый человек, угнетенный сознанием мелкости и обыденности своей личности.

Раскрытию психологии такого человека посвящен «Рассказ о Сергее Петровиче» (1900). В нем Андреев показал себя мастером психологического анализа. Мы видим, как начал Сергей Петрович все более и более убеждаться в своей ограниченности: не было у него оригинальных мыслей и желаний, не было и любви к людям, интереса к труду. Среди подобных заурядных людей героя выделяло лишь сознание своей обезличенности, понять которую ему помогла книга «Так говорил Заратустра».

Андреев прослеживает нарастание у студента чувства возмущения против своей ординарности и ограниченности. «Минутами густой туман заволакивал мысли, но лучи сверхчеловека разгоняли его, и Сергей Петрович видел свою жизнь так ясно и отчетливо, точно она была нарисована или рассказана другим человеком <…> Он видел человека, который называется Сергеем Петровичем и для которого закрыто все, что делает жизнь счастливою или горькою, но глубокой, человеческой». Ничто не связывало его крепкими нитями с жизнью. Книга Ницше повлияла и на решение студента убить себя.

«Рассказ о Сергее Петровиче» отчетливо выявил одну из характерных особенностей Андреева-художника. Он тяготеет к повествованию о герое, к рассказу о нем, а не к показу его в качестве действующего лица.

«Рассказ о Сергее Петровиче» (1900) Герой рассказа Сергей Петрович – «обыкновенный» студент-химик, обезличенная и изолированная в буржуазном обществе «единица»[5, c. 132]. Обращение к философии Ницше не помогает герою найти выход из тупиков жизни, нивелирующей его как личность. «Восстание» по-ницшеански абсурдно и бесперспективно. Формула: «Если тебе не удается жизнь, знай, что тебе удастся смерть» – дает Сергею Петровичу только одну возможность утвердить себя – самоубийство. Протест героя Андреева против подавления личности приобретает специфическую форму, имеет не столько конкретно-социальную, сколько отвлеченно-психологическую направленность.

В отличие от Горького, Андреев утверждает право человека на свободу в ее индивидуалистическом понимании. Но и этот рассказ заключает в себе глубокую иронию автора, в нем звучит открытое неприятие ницшеанской философии: «...обездоленная и обезличенная, «единица» под ее воздействием превращается вовсе в «нуль»»[11, c. 168].

По Андрееву, человек в новых условиях обречен на одинокое существование, нити, связывающие его с остальными людьми, рвутся, и вследствие этого личность человека постепенно деградирует, нивелируется. В «Рассказе о Сергее Петровиче» идея о разорванности связей между людьми находит свое яркое воплощение. Вакуум, который окружает главного героя, заполняется искусственно — чтением работ Ницше. Неверно истолкованная философия подсказывает ему выход из создавшегося положения. Жизнь, лишенная живой связи с остальным миром, оказывается бессмысленной. Личность настолько нивелирована (человек не в состоянии адекватно воспринимать мир, анализировать события), что бунт против условий жизни превращается в бунт против самой жизни. Смерть — последняя попытка личности сохранить себя[14, c. 136].

В процессе отчуждения личности от общества Андреевым прослеживается принцип обратной связи — личность страдает от равнодушия окружающих, от этого еще больше замыкается и вследствие излишней погруженности в себя тоже становится равнодушной к людям. Андреев своим творчеством продолжает чеховские традиции. Тема разорванности бытия, равнодушия к ближнему, отчужденности личности от мира находит отражение в его произведениях.

«Стену», плохо понятую читателями, автор растолковал сам. «Стена - это все то, что стоит на пути к новой, совершенной и счастливой жизни. Это, как у нас в России и почти везде на Западе, политический и социальный гнет; это несовершенство человеческой природы с ее болезнями, животными инстинктами, злобою, жадностью и пр.; это вопросы о цели и смысле бытия, о Боге, о жизни и смерти – «проклятые вопросы»[6].

В 1906 г. Андреев пишет рассказ «Елеазар», в котором его пессимистический взгляд на мир и судьбы человека в мире становится тем «космическим пессимизмом», о котором так много писала современная критика.

В обработке евангельской легенды о воскресении Лазаря Андреев с потрясающей экспрессией воплощает свою идею об ужасе человека перед роком и смертью. Он пытается доказать, что жизнь беззащитна, мала и ничтожна перед той «великой тьмой» и «великой пустотой», что объемлет мироздание. «И объятый пустотой и мраком,– писал Андреев,– безнадежно трепетал человек перед ужасом бесконечного»[10, c. 78].

У писателя очень рано возникло недовольство теми эстетическими нормами, которые были приняты в искусстве того времени. Он искал в литературе новые средства для передачи чувства «рыдающего отчаяния» (М. Горький), рвущегося со страниц его произведений.

Подобно экспрессионистической «литературе крика», зародившейся в немецкой литературе несколько позднее, писатель стремился к тому, чтобы в его произведениях каждое слово кричало о том, что наболело в его душе. Однако стремление Андреева ошеломить своим словом читателя не имело прочной традиции в русской литературе.

Начиная с 20-х годов, в отечественной критике появились высказывания о родстве творчества экспрессионистов и Андреева.

Первым серьезным заявлением об экспрессионизме творчества писателя служит книга И. И. Иоффе, вышедшая в 1927 году. Критик называет Андреева «первым экспрессионистом в русской прозе» и формулирует экспрессионистические особенности его произведений. Основной чертой стиля Андреева исследователь считает интеллектуализм: «Это он [Андреев] выдвинул интеллект с его стремлением и борьбой как главного героя». И. И. Иоффе определяет родство тематики произведений экспрессионистов и русского писателя: «Тема одинокого, колеблющегося интеллекта перед сонмом ночных голосов подсознания - экспрессионистическая». Исследователь находит, что в центре произведений писателя изображается борьба двух сил: «могущества, сковывающего интеллект», и «темной стихийной природы». Критик отмечает в героях Андреева отсутствие индивидуальности и схематизм, напряженность повествования, которая исключает «оттенки» языка.

Ранние произведения Андреева тесно связаны с реалистической традицией, о чем говорит его пристальный интерес к теме «маленького человека». Однако рано проявившееся у писателя внимание к универсальным началам жизни приводит к тому, что он исследует мир не в его многообразии, а устремляет свой взор в сферу человеческого духа, «проклятых вопросов» жизни. Сомнение художника в возможности адекватного постижения природы мира и человека, обостренное внимание к трагическим сторонам его жизни определяет своеобразие поэтики его произведений. Уже в первых рассказах Л. Андреева мы сталкиваемся с его пристальным вниманием не к деталям быта, а к психологическому состоянию героев. В целом же можно отметить, что его раннее творчество по проблематике и поэтике во многих отношениях соответствует реалистическим произведениям малой формы XIX века.

С годами восприятие художником окружающей действительности становится все более драматичным, что постепенно приводит к изменению стиля Андреева в сторону увеличения экспрессии. Пристальное и даже болезненное внимание писателя к мистической силе рока вызывает его обращение к экспрессионистическому типу художественной образности.

Одной из основных причин драматических взаимоотношений человека и мира, по мнению Андреева, является расшатывание религиозных основ жизни, и, как следствие этого, неуверенность личности в своих силах, страх перед миром. Чем определеннее становится осмысление Андреевым бытийных проблем, тем ярче проявляется у него восприятие действительности как «жуткого кошмарного сна». Писатель начинает воссоздавать действительность с помощью контраста, схематизма, гротеска, фантастики.

Таким образом, постепенно в художественном мире Андреева экспрессионистическая поэтика начинает доминировать над реалистической. Свидетельством становления новой образности становится появление в творчестве Андреева «рассказов-аллегорий» («Стена», «Ложь», «Смех»), восприятие жизни в которых носит внеличностный, внеисторический характер и которые, следовательно, имеют своей целью показать отношения человека и мира в крайне обобщенной форме.

Все чаще в творчестве писателя появляется стремление не столько отобразить действительность, сколько продемонстрировать свое отношение к ней. Он трансформирует мир в соответствии со своими идеями, что сближает его творчество с литературой экспрессионизма.

Чувство нарастающей тревоги, перетекающее в окончательное изображение жизненной катастрофы, мирового Апокалипсиса - вот итог жизни человека, к которому в конце концов приходит Андреев (повесть «Красный смех»), а вслед за ним и экспрессионисты. Основной причиной близости творчества Андреева и экспрессионистов является их стремление проникнуть в суть жизни, а также обостренное внимание к элементу трагического в мире. В начальный период творческого развития экспрессионисты, как и Андреев, изучали своеобразие мироустройства, искали новые средства для выражение нового комплекса идей. На втором этапе развития экспрессионизма происходит его окончательное формирование. Это направление становится своеобразным способом протеста писателей против ужаса жизни. Но характерная для творчества Андреева экспрессионистическая поэтика сформировались в его произведениях в результате собственных эстетических поисков, причем с учетом традиций русской литературы. Изображение жизни в творчестве Андреева оказывается более драматичным, чем в произведениях экспрессионистов. Он использует художественную форму, близкую к экспрессионистической, но его исследование мира корнями сопряжено с огромной болью за будущее человечества, а также с не менее огромной любовью к людям.

    student.zoomru.ru

    Леонид Андреев - Стена читать онлайн

    prose_rus_classic Леонид Николаевич Андреев baf3118d-2a83-102a-9ae1-2dfe723fe7c7 Стена 1901 ru glassy Tibioka FB Tools, FB Editor v2.0 2005-10-07 http://www.leonidandreev.ru/ http://fictionbook.ru AC145F73-61E9-481E-96FF-26E9424D9961 1.2

    version 1.1 — правка документа — Tibioka

    Леонид Николаевич Андреев

    Стена

    Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.

    — Попробуем перелезть, — сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.

    И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.

    — Ну, тогда сломаем ее! — предложил прокаженный.

    — Сломаем! — согласился я.

    Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.

    — Убейте нас! Убейте нас! — стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.

    Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:

    — Я го-ло-ден.

    И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.

    — Я хочу танцевать, — прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.

    Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:

    — Нужно еще; теперь немного осталось.

    И прокаженный засмеялся.

    — Это дураки, — сказал он, весело надувая щеки. — Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.

    — А старик? — спросил я.

    — Ну, что старик? — возразил прокаженный. — Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?

    И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:

    — А зачем ты сам лазил?

    Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:

    — Убейте нас! Убейте нас!

    Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!

    У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:

    — Убей нас!

    Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.

    Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.

    И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.

    И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца — била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:


    libking.ru

    Читать Стена - Андреев Леонид Николаевич - Страница 1

    Леонид Андреев

    Стена

    I

    Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.

    – Попробуем перелезть, – сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.

    И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.

    – Ну, тогда сломаем ее! – предложил прокаженный.

    – Сломаем! – согласился я.

    Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.

    – Убейте нас! Убейте нас! – стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.

    Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:

    – Я го-ло-ден.

    И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.

    – Я хочу танцевать, – прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.

    Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:

    – Нужно еще; теперь немного осталось.

    И прокаженный засмеялся.

    – Это дураки, – сказал он, весело надувая щеки. – Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.

    – А старик? – спросил я.

    – Ну, что старик? – возразил прокаженный. – Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?

    И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:

    – А зачем ты сам лазил?

    Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:

    – Убейте нас! Убейте нас!

    Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!

    II

    У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:

    – Убей нас!

    Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.

    Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.

    И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.

    И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца – била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:

    – Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.

    Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

    III

    И опять ползли мы, я и другой прокаженный, и опять кругом стало шумно, и опять безмолвно кружились те четверо, отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны. Но мы устали, нам было больно, и жизнь тяготила нас. Мой спутник сел и, равномерно ударяя по земле опухшей рукой, гнусавил быстрой скороговоркой:

    – Убейте нас. Убейте нас.

    Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:

    – Убейте нас.

    Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие.

    Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц.

    И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.

    – Дурак, – сказал я насмешливо. – Что ты будешь с ней делать?

    Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:

    – Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.

    – А дети?

    – А детей мы будем убивать.

    Как глупо: родить детей, чтобы убивать. А потом она скоро изменит ему – у нее такие лукавые глаза.

    IV

    Они кончили свою работу – тот, что ударялся лбом, и другой, помогавший ему, и, когда я подполз, один висел на крюке, вбитом в стену, и был еще теплый, а другой тихонько пел веселую песенку.

    online-knigi.com

    Стена (Андреев) — Викитека

    Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.

    — Попробуем перелезть, — сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня. И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.

    — Ну, тогда сломаем ее! — предложил прокаженный.

    — Сломаем! — согласился я.

    Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.

    — Убейте нас! Убейте нас! — стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.

    Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:

    — Я го-ло-ден.

    И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.

    — Я хочу танцевать, — прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.

    Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:

    — Нужно еще; теперь немного осталось.

    И прокаженный засмеялся.

    — Это дураки, — сказал он, весело надувая щеки. — Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.

    — А старик? — спросил я.

    — Ну, что старик? — возразил прокаженный. — Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?

    И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:

    — А зачем ты сам лазил?

    Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:

    — Убейте нас! Убейте нас!

    Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!

    II[править]

    У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:

    — Убей нас!

    Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце. И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно. И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца — била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:

    — Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.

    Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

    III[править]

    И опять ползли мы, я и другой прокаженный, и опять кругом стало шумно, и опять безмолвно кружились те четверо, отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны. Но мы устали, нам было больно, и жизнь тяготила нас. Мой спутник сел и, равномерно ударяя по земле опухшей рукой, гнусавил быстрой скороговоркой:

    — Убейте нас. Убейте нас.

    Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:

    — Убейте нас.

    Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие. Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц. И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.

    — Дурак, — сказал я насмешливо. — Что ты будешь с ней делать?

    Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:

    — Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.

    — А дети?

    — А детей мы будем убивать.

    IV[править]

    Они кончили свою работу — тот, что ударялся лбом, и другой, помогавший ему, и, когда я подполз, один висел на крюке, вбитом в стену, и был еще теплый, а другой тихонько пел веселую песенку.

    — Ступай, скажи голодному, — приказал я ему, и он послушно пошел, напевая.

    И я видел, как голодный откачнулся от своего камня. Шатаясь, падая, задевая всех колючими локтями, то на четвереньках, то ползком он пробирался к стене, где качался повешенный, и щелкал зубами и смеялся, радостно, как ребенок. Только кусочек ноги! Но он опоздал, и другие, сильные, опередили его. Напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, они облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями. И его не пустили. Он сел на корточки, смотрел, как едят другие, и облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого пустого рта:

    — Я го-ло-ден.

    Вот было смешно: тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось. И я смеялся, и другой прокаженный смеялся, и жена его тут же смешливо открывала и закрывала свои лукавые глаза: щурить их она не могла, так как у нее не было ресниц.

    А он выл все яростнее и громче:

    — Я го-ло-ден.

    И хрип исчез из его голоса, и чистым металлическим звуком, пронзительным и ясным, поднимался он вверх, ударялся о стену и, отскочив от нее, летел над темными пропастями и седыми вершинами гор.

    И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожженная земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склоненных в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух.

    И все глаза обратились к стене, и огнистые лучи струили они из себя. Они верили и ждали, что сейчас падет она и откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни, как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и человеческими мозгами. Быть может, то слезы дрожали в наших глазах, а мы думали, что сама стена, и еще пронзительнее стал наш вой.

    Гнев и ликование близкой победы зазвучали в нем.

    V[править]

    И вот что случилось тогда. Высоко на камень встала худая, старая женщина с провалившимися сухими щеками и длинными нечесанными волосами, похожими на седую гриву старого голодного волка. Одежда ее была разорвана, обнажая желтые, костлявые плечи и тощие, отвислые груди, давшие жизнь многим и истощенные материнством. Она протянула руки к стене — и все взоры последовали за ними; она заговорила, и в голосе ее было столько муки, что стыдливо замер отчаянный вой голодного.

    — Отдай мне мое дитя! — сказала женщина.

    И все мы молчали и яростно улыбались, и ждали, что ответит стена. Кроваво-серым пятном выступали на стене мозги того, кого эта женщина называла «мое дитя», и мы ждали нетерпеливо, грозно, что ответит подлая убийца. И так тихо было, что мы слышали шорох туч, двигавшихся над нашими головами, и сама черная ночь замкнула стоны в своей груди и лишь с легким свистом выплевывала жгучий мелкий песок, разъедавший наши раны. И снова зазвенело суровое и горькое требование:

    — Жестокая, отдай мне мое дитя!

    Все грознее и яростнее становилась наша улыбка, но подлая стена молчала. И тогда из безмолвной толпы вышел красивый и суровый старик и стал рядом с женщиной.

    — Отдай мне моего сына! — сказал он.

    Так страшно было и весело! Спина моя ежилась от холода, и мышцы сокращались от прилива неведомой и грозной силы, а мой спутник толкал меня в бок, ляскал зубами, и смрадное дыхание шипящей, широкой волной выходило из гниющего рта.

    И вот вышел из толпы еще человек и сказал:

    — Отдай мне моего брата!

    И еще вышел человек и сказал:

    — Отдай мне мою дочь!

    И вот стали выходить мужчины и женщины, старые и молодые, и простирали руки, и неумолимо звучало их горькое требование:

    — Отдай мне мое дитя!

    Тогда и я, прокаженный, ощутил в себе силу и смелость, и вышел вперед, и крикнул громко и грозно:

    — Убийца! Отдай мне самого меня!

    А она, — она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышит, и злобный смех сотряс мои изъязвленные щеки, и безумная ярость наполнила наши изболевшиеся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гневно потрясла тощими, желтыми руками и бросила неумолимо:

    — Так будь же проклята, ты, убившая мое дитя!

    Красивый, суровый старик повторил:

    — Будь проклята!

    И звенящим тысячеголосым стоном повторила вся земля:

    — Будь проклята! Проклята! Проклята!

    VI[править]

    И глубоко вздохнула черная ночь, и, словно море, подхваченное ураганом и всей своей тяжкой ревущей громадой брошенное на скалы, всколыхнулся весь видимый мир и тысячью напряженных и яростных грудей ударил о стену. Высоко, до самых тяжело ворочавшихся туч, брызнула кровавая пена и окрасила их, и стали они огненные и страшные, и красный свет бросили вниз, туда, где гремело, рокотало и выло что-то мелкое, но чудовищно-многочисленное, черное и свирепое. С замирающим стоном, полным несказанной боли, отхлынуло оно — и непоколебимо стояла стена и молчала. Но не робко и не стыдливо молчала она,- сумрачен и грозно-покоен был взгляд ее бесформенных очей, и гордо, как царица, спускала она с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови, и концы ее терялись среди изуродованных трупов.

    Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. И снова взревел мощный поток человеческих тел и всей своей силой ударил о стену. И снова отхлынул, и так много, много раз, пока не наступила усталость, и мертвый сон, и тишина. А я, прокаженный, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по ее камням.

    — Она падает! — закричал я. — Братья, она падает!

    — Ты ошибаешься, прокаженный, — ответили мне братья. И тогда я стал просить их:

    — Пусть стоит она, но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, — он увидит новый мир.

    И с веселой надеждой оглянулся я — и одни спины увидел, равнодушные, жирные, усталые. В бесконечном танце кружились те четверо, сходились и расходились, и черная ночь выплевывала мокрый песок, как больная, и несокрушимой громадой стояла стена.

    — Братья! — просил я. — Братья!

    Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

    Горе!.. Горе!.. Горе!..

    Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

    Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

    Общественное достояниеОбщественное достояниеfalsefalse

    ru.wikisource.org

    Проблема одиночества и смерти в рассказах Л. Андреева

    Автор: Пользователь скрыл имя, 27 Июня 2015 в 16:42, курсовая работа

    Краткое описание

    Цель данной работы рассмотрение проблемы одиночества и смерти в рассказах Л. Андреева.
    Задачи:
    - рассмотрение биографии Л. Андреева;
    - раскрыть жизнь и смерть в «Рассказе о семи повешенных»;
    - проанализировать рассказы Андреева «Стена», «Рассказ о Сергее Петровиче», «Большой шлем», «Елеазар»: трагическое одиночество человека в мире, роковая предопределенность человека и невозможность постичь истину.

    Оглавление

    Введение…………………………………………………………………….3
    1. Биография Леонида Андреева…………..……………………………....5
    2. Проблема одиночества и смерти в рассказах Л. Андреева………….14
    2.1. Жизнь и смерть в «Рассказе о семи повешенных»…………………14
    2.2. Рассказы Андреева «Стена», «Рассказ о Сергее Петровиче», «Большой шлем», «Елеазар»: трагическое одиночество человека в мире, роковая предопределенность человека и невозможность постичь истину…………………………………………………………………………….19
    Заключение………………………………………………………………..28
    Список использованной литературы…………………………………….30

    Файлы: 1 файл

    В 1898—1899 годах в «Курьере» появляются все новые и новые рассказы Леонида Андреева, в том числе «Большой шлем» и «Ангелочек». Все они находили хороший прием у читателей. Иным даже казалось, что под псевдонимом «Леонид Андреев» скрывается кто-либо из известных писателей - Горький или Чехов. Чтобы рассеять недоумения, «Курьер» однажды даже поместил разъяснение, что Леонид Андреев - это не псевдоним[9].

    Задумав выпустить рассказы отдельной книжкой, Л. Андреев вырезал их из газеты и наклеивал в тетрадь. С этим альбомом он и пришел на первую встречу с М. Горьким 12 марта 1900 года. М. Горький тогда направлялся из Нижнего Новгорода через Москву в Крым и назначил Л. Андрееву свидание на Курском вокзале. Из всего написанного после «Баргамота и Гараськи» он особо выделил «Большой шлем» и «Ангелочка».

    В этих рассказах Леонид Андреев заметно отходит от первоначальной «очерковой» манеры. Он устраняет длинноты, за которые его упрекал М. Горький, и после беседы с А. П. Чеховым (апрель 1899 г.) по поводу своего рассказа «В Сабурове» больше внимания уделяет «Технике» письма. Главное же отличие «Большого шлема» и «Ангелочка» - в дальнейшем углублении психологизма повествования. Если первые, тяготевшие к очеркам, рассказы Л, Андреева были случаями из жизни, то теперь его все более занимает роль в жизни случайности. «Словно не люди проходят перед вами, а какие-то типографские знаки. И чтобы глазом увидеть человека, а не формулу, приходится смотреть на то в человеке, что не покрылось еще лаком привычки», - так объясняет сам Л. Андреев свой новый подход к действительности. Во имя глубокой правды изображаемого он все чаще и чаще пренебрегает натуралистическим правдоподобием ради жизнеподобия, а быт, освобожденный от «частностей», все более тяготеет к бытию.[2, c. 245]

    Для своих рассказов Л. Андреев избирает исключительные ситуации. В «Большом шлеме» ею является скоропостижная смерть на карточным столом одного из игроков. С точки зрения бытовой достоверности трудно себе представить, чтобы, продолжительное время три раза в неделю собираясь для игры в карты, выведенные в «Большом шлеме» интеллигентные обыватели ничего не знали определенного о своем внезапно умершем партнере. Однако читатель, захваченный произведением, оставляет без внимания эту несообразность, поскольку такое авторское отступление от бытового правдоподобия имеет своей целью подчеркнуть социальную проблематику рассказа - одиночество, трагическую разобщенность людей. Герои рассказа не замечают, что за пустыми банальными разговорами и мелочным житейским практицизмом они утратили свою личность, превратились в колоду тасуемых игральных карт. Страдания и скорби «дряхлого мира» за окнами гостиной Евпраксии Васильевны, который «то краснел от крови, то обливался стонами больных, голодных и обиженных», они подменили для себя иллюзорным порядком и строгими правилами карточной игры. Но за социальной проблематикой «Большого шлема» проступает и некий опосредствованный образ мира и человеческого бытия вообще, не имеющий в рассказе какого-то конкретного содержания, Образ этот создает авторское настроение, вторгающееся в объективный реалистический тон повествования. За спинами реалистических персонажей «Большого шлема» словно появляются невидимые ими, но переживаемые ими еще два героя рассказа - Смерть и Случай. Внезапная смерть Масленникова и то, что он никогда не узнает о своем карточном выигрыше, на какое-то время объединяет и уравнивает интеллигентных мещан в страхе перед таинственными силами, распоряжающимися их судьбой. Еще большим вторжением в сюжет субъективного авторского начала отмечен в целом реалистический по своей структуре рассказ Леонида Андреева «Ангелочек». По существу, он ничего общего не имеет «с праздничной», «рождественской» беллетристикой. Его сюжет словно развивается в двух параллельных планах. Реалистическое («произведение Л. Андреевым конкретных примет «быта» и эмоциональное восприятие автором этого «быта» как бы представляют собой две соприкасающиеся и взаимно связанные реальности. Причем Л. Андрееву ближе вторая реальность, так как она, по мнению писателя, полнее воплощает в себе «сущность» действительности. Бытовые подробности и детали получают в рассказе расширенное истолкование. Так, восковой ангелочек с рождественской елки – это не просто понравившаяся Сашке игрушка. «Все добро, сияющее над миром, все глубокое горе и надежду тоскующей о боге души впитал в себя ангелочек». В. своей реалистической конкретности Сашка — это верное изображение озлобленного несправедливостью жизни ребенка. С другой стороны, Сашка у Л. Андреева как бы олицетворяет собой забитую, затравленную, ограбленную человеческую душу вообще. Для отца Сашки ангелочек — это напоминание о Прекрасном, убитом и испакощенном прозаической действительностью. Для Сашки ангелочек — напоминание о существовании Прекрасного, к которому неосознанно тянется душа ребенка, тоскуя и страдая. Сашка не знает того, что он похож на ангелочка. И если воспоминания Сашки о товарище-гимназисте, который на коленях в классе вымаливал тройку у учителя, должно быть отнесено к первой реальности, то необычное потрясение, испытываемое мальчиком при виде ангелочка, и просьбы Сашки на коленях перед барыней подарить ему эту игрушку, очевидно, должны быть отнесены ко второй, «сущностной» реальности. Как, впрочем, и плач над ангелочком Сашки и его отца в финале рассказа. Вторую реальность «Ангелочка» почувствовал А. Блок, отмечавший, что в этом рассказе «звучит нота, роковым образом сблизившая «реалиста» Андреева с «проклятыми» декадентами. Это - нота безумия, непосредственно вытекающая из пошлости, из паучьего затишья. Мало того, это - йота, тянущаяся сквозь всю русскую литературу XIX века, ставшая к концу его только надорванной, пронзительной и потому - слышнее»[9].

     

    2. Проблема одиночества  и смерти в рассказах Л. Андреева

    2.1. Жизнь и смерть в «Рассказе о семи повешенных»

     

    Смерть в произведениях Л. Андреева – это «мрак пустоты и ужас Бесконечного», это небытие, абсолютное ничто, великая тайна. Л. Андреев показал невыносимый страх смерти как выражение бессмысленности жизни. Почти все герои Л. Андреева умирают, так и не сумев преодолеть стену отчуждения, одиночества[11, c. 45].

    В «Рассказе о семи повешенных» Леонид Андреев раскрывает всех своих героев прежде всего с человеческой точки зрения в ситуации жизни и смерти. В первой главе описывается министр, на которого готовится покушение. Прежде всего перед нами больной человек, которого мы жалеем. Писатель очень подробно описывает его, чтобы читатель увидел в нем такого же человека, как и он сам. Мы узнаем, что у министра «было что-то с почками», и при каждом сильном волнении наливались водою и опухали его лицо, ноги и руки…», что «с тоскою больного человека он чувствовал свое опухшее, словно чужое лицо и неотвязно думал о той жестокой судьбе, которую готовили ему люди»[13, c. 116], и нам уже искренне жаль его. Час дня, который так зловеще навис над министром, представляется и нам как нечто страшное, противоречащее законам природы. Несмотря на то что бедный этот человек убежден в том, что смерть предотвращена уже одним упоминанием точного часа, понимая, что в указанное время этого точно не произойдет, ведь никому не дано «знать дня и часа с 
    воей смерти», все же терзаться и мучиться он будет до тех пор, пока не пройдет этот роковой час дня.

    Кто же те люди, которые, как позже скажет Булгаков, были готовы «перерезать волосок», который они не подвешивали, люди, которые по существу ради какой-то цели были готовы убить. Своим поступком они как бы отделили себя от остального мира и начали существовать вне закона. Им доведется пережить минуты, которые не должен переживать ни один человек. Своим бесчеловечием они сами подписали себе приговор. 
    Но и их, как ни странно, Андреев описывает опять же также с человеческой точки зрения. Во-первых, они интересны писателю как люди, которые решились вершить высший суд своими руками, а во-вторых, как люди, сами оказавшиеся на краю пропасти.

    Но до того как рассмотреть эту ситуацию, мне бы хотелось обратиться к двум другим героям рассказа, оказавшимся в таком же положении. 
    Правда, одного из них героем никак нельзя назвать. Его даже трудно назвать человеком. Подобно животному, он живет по инстинкту, не задумываясь о чем бы то ни было. Преступление, за которое его приговорили к смертной казни, чудовищно. Но при описании убийства человека, попытки изнасилования женщины я, как ни странно, почувствовала лишь презрение и даже долю жалости к преступнику. Мне лично Янсон напомнил затравленного зверька. Своей постоянной фразой «меня не надо вешать» он действительно внушает жалость. Он не верит в то, что его могут казнить. Размеренность жизни в тюрьме он воспринимает как признак то ли помилования, то ли забвения. Он даже впервые смеется, правда, смех его опять же таки нечеловеческий. Поэтому естествен и ужас, с которым узнает он о казни. От всех чувств остается лишь страх. Правда, разнообразия чувств никогда и не было. Ему не знакомы страсть и раскаяние. Недаром в его описании подчеркивается постоянная сонность. Создается впечатление, что он даже и не отдал себе отчета в совершенном 
    им преступлении: «О своем преступлении он давно забыл и только иногда жалел, что не удалось изнасиловать хозяйку. А скоро забыл и об этом». 
    Лишь страх и смятение остаются в его душе накануне казни. «Его слабая мысль не могла связать двух представлений, так чудовищно противоречащих одно другому: обычно светлого дня, запаха и вкуса капусты — и того, что через два дня он должен умереть. Он ни о чем не думал, он даже не считал часов, а просто стоял в немом ужасе перед этим противоречием, разорвавшим его мозг на две части»[5, c. 112].

    Несколько по-иному ведет себя другой заключенный, приговоренный к казни вместе с Янсоном. Мишка Цыганок считает себя лихим разбойником, напоминает ребенка, играющего в казаки-разбойники или войну. «Какой-то вечный неугомон сидел в нем и то скручивал его, как жгут, то разбрасывал его широким снопом извивающихся искр». Так, на суде Цыганок свистит по-разбойничьи, тем самым повергая всех в изумление, смешанное с ужасом. Его развитие, как мне кажется, остановилось на мальчишеском уровне. Убийства и ограбления он воспринимает как геройства, как некую интересную, захватывающую игру, не задумываясь, что геройства эти отнимают у кого-то средства существования, у кого-то жизнь. Натура его также раскрывается в реакции на предложение стать палачом. Опять же таки он не задумывается о существе этой профессии, он лишь представляет себя в красной рубахе, любуется собой, и в его мечтах даже «тот, кому он сейчас будет рубить голову, улыбается»[5, c. 178].

    Но чем ближе день казни, тем ближе подбирается к нему страх. Под конец он уже бормочет: «Голубчики, миленькие, пожалейте!..» Но все же хоть и ноги немеют, он старается оставаться верным себе: просит на удавочку мыла не жалеть, а выйдя на двор, кричит: «Карету графа Бенгальского!»[6, c. 94]

    Возвращаясь к террористам, хотелось бы отметить, что, в отличие от Янсона и Цыганка, это люди с убеждениями, с желанием изменить мир к лучшему, которое натолкнуло их на мысль об убийстве министра. Они наивно (а наивность, как мне кажется, зачастую переплетается с жестокостью) полагали, что убийство одного человека (правда, для них он был не человеком, а министром) сможет изменить положение. Итак, кто же эти люди и как ведут себя они накануне смерти? 
    Один из них — Сергей Головин. «Это был совсем еще молодой, белокурый, широкоплечий юноша, такой здоровый, что ни тюрьма, ни ожидание неминуемой смерти не могли стереть краски с его щек и выражение молодой, счастливой наивности с его глаз». Он в постоянной борьбе — борьбе со страхом: то начинает, то бросает занятия гимнастикой, то мучает себя вопросами, на которые никто никогда не ответит. Но все же этот человек преодолевает свой страх, возможно, ему помогает благословение отца, который хотел, чтобы его сын умер храбро, как офицер. Поэтому когда всех везли в последний путь, Сергей вначале был несколько бледен, но скоро оправился и стал такой, как всегда.

    Мужественно встречают смерть и женщины, участвовавшие в заговоре. Муся была счастлива, потому что страдала за свои убеждения. Романтические ее представления о женственности помогают ей в этой тяжелой ситуации. Ей даже стыдно за то, что погибать она будет как люди, которым она поклонялась и сравнить себя с которыми просто не смела. 
    Ее подруга Таня Ковальчук смерти тоже не боялась. «Смерть она представляла себе постольку, поскольку предстоит она, как нечто мучительное, для Сережи Головина, для Муси, для других, — ее же самой она как бы не касалась совсем». Вообще странно, как могла эта женщина принять участие в подобном заговоре. Очевидно, что она просто не отдавала себе отчет (как скорее всего и многие другие террористы) в том, что идет на убийство человека. Для Тани и всех остальных это был лишь министр — воплощение и источник всех зол[6].

    Одним из тех, о ком так заботилась Таня Кавальчук, был Василий Каширин. «В ужасе и тоске» оканчивал он свою жизнь. В нем наиболее ярко представилось такое естественное чувство для каждого человека, как боязнь смерти. Он наиболее явственно чувствует разницу между жизнью прежней и жизнью настоящей, последнюю правильнее было бы назвать преддверием смерти. «И вдруг сразу резкая, дикая, ошеломляющая перемена. Он уже не идет куда хочет, а его везут, — куда хотят… Он уже не может выбрать свободно: жизнь или смерть, как все люди, и его непременно и неизбежно умертвят». Каширин не верит, что его мир настоящий реален, поэтому все вокруг и он сам представляется ему игрушечным. Лишь на суде он пришел в себя, но уже на свидании с матерью он опять потерял душевное равновесие. 
    Совсем другим был Вернер. Он, в отличие от всех остальных, шел на убийство не в первый раз. Этому человеку совсем не знакомо было чувство страха. Он, пожалуй, наиболее подходит под всеобщее представление о революционерах. Но и эту уже сложившуюся личность меняет ожидание смерти — меняет к лучшему. Только в последние свои дни он понимает, как дорого ему всё и все. Этот закрытый, неразговорчивый человек в последние дни становится заботливым, и сердце его наполняется любовью. В этом он походит на толстовского Ивана Ильича, который тоже умирает, исполненный любви. Осознание смерти переменило Вернера, он увидел «и жизнь и смерть и поразился великолепием невиданного зрелища. Словно шел по узкому, как лезвие ножа, высочайшему горному хребту, и на одну сторону видел жизнь, а на другую видел смерть, как два сверкающих, глубоких, прекрасных моря, сливающихся на горизонте в один безграничный широкий простор… И новою предстала жизнь»[5]. Никогда бы прежний Вернер не понял страданий Васи Каширина, никогда бы не посочувствовал Янсону. Новый же Вернер заботится и искренне жалеет самого немощного и слабого, в последний путь он идет именно с Янсоном. Вернер радуется, что может доставить хоть минимум удовольствия своему спутнику, дав ему папиросу. Не только Вернер, но и «все с любовью смотрели, как пальцы Янсона брали папиросу, как горела спичка и изо рта Янсона вышел синий дымок»[5].

    Самое главное для Андреева — это то, что все эти люди умирают с любовью, наполнившей их сердца[7, c. 113].

    Писатель открыто не призывает к избежанию насилия, как это делали многие другие. Но сам дух рассказа настраивает читателя на неприемлемость насилия. И тем значительней звучит последняя фраза произведения: «Так люди встречали восходящее солнце». В одной этой фразе заключено все противоречие жизни и смерти, вся несуразица, творимого людьми. Насилие нельзя оправдать ничем, оно противоречит жизни — законам природы.

    2.2. Рассказы Андреева «Стена», «Рассказ о Сергее Петровиче», «Большой шлем», «Елеазар»: трагическое одиночество человека в мире, роковая предопределенность человека и невозможность постичь истину

     

    На рубеже веков вследствие быстрых и радикальных изменений условий жизни (научно-технический прогресс, урбанизация и проч.) возникает несоответствие между этими новыми условиями и не успевшими измениться морально-этическими нормами. Эта дисгармония порождает идею о «переоценке всех ценностей», о «кризисе культуры» (в философии — Ницше, Шпенглер и проч.), а в искусстве — декадентство (в букв, переводе «упадок», «упадочный»), Декадентские тенденции — характерное Явление в творчестве большинства писателей начала века, что справедливо и для Андреева.

    Одним из таких проявлений является тема одиночества в его творчестве. По Андрееву, человек в новых условиях обречен на одинокое существование, нити, связывающие его с остальными людьми, рвутся, и вследствие этого личность человека постепенно деградирует, нивелируется. В «Рассказе о Сергее Петровиче» идея о разорванности связей между людьми находит свое яркое воплощение. Вакуум, который окружает главного героя, заполняется искусственно — чтением работ Ницше. Неверно истолкованная философия подсказывает ему выход из создавшегося положения. Жизнь, лишенная живой связи с остальным миром, оказывается бессмысленной. Личность настолько нивелирована (человек не в состоянии адекватно воспринимать мир, анализировать события), что бунт против условий жизни превращается в бунт против самой жизни. Смерть - последняя попытка личности сохранить себя[14, c. 201].

    В процессе отчуждения личности от общества Андреевым прослеживается принцип обратной связи — личность страдает от равнодушия окружающих, от этого еще больше замыкается и вследствие излишней погруженности в себя тоже становится равнодушной к людям.

    «Большой шлем» - предельно узкая ситуация – игра в карты, за которой регулярно встречаются приятели. Нет сюжетного действия как такового. Все сфокусировано в одной точке, сведено к описанию карточной игры, остальное – лишь фон. Этот «фон» - сама жизнь. В центре композиции – фиксация обстановки, в которой происходит игра, отношение к ней ее участников, героев рассказа – как к некоему серьезному, поглощающему их занятию, ритуалу[5]. Все, что вне игры – читателю почти неизвестно. Ничего не говорится о службе героев, об их положении в обществе, о семьях. Исчезновение из поля зрения кого-либо из игроков тревожит их всего лишь как отсутствие партнера. Исчез Николай Дмитриевич – оказалось, что арестован его сын, «все удивились, так как не знали, что у Масленникова есть сын». Крайне условна развязка (смерть одного из героев от радости из-за выпавшей на его долю счастливой карты) и следующий за тем финал (никто не знает, где жил покойный), который до абсурда доводит ключевой мотив рассказа – непроницаемость людей друг для друга, фикция общения.

      Информация о работе Проблема одиночества и смерти в рассказах Л. Андреева

      student.zoomru.ru

      Читать книгу Стена Леонида Андреева : онлайн чтение

      Леонид Андреев
      Стена

      I

      Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.

      – Попробуем перелезть, – сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.

      И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.

      – Ну, тогда сломаем ее! – предложил прокаженный.

      – Сломаем! – согласился я.

      Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.

      – Убейте нас! Убейте нас! – стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.

      Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:

      – Я го-ло-ден.

      И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.

      – Я хочу танцевать, – прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.

      Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:

      – Нужно еще; теперь немного осталось.

      И прокаженный засмеялся.

      – Это дураки, – сказал он, весело надувая щеки. – Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.

      – А старик? – спросил я.

      – Ну, что старик? – возразил прокаженный. – Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?

      И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:

      – А зачем ты сам лазил?

      Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:

      – Убейте нас! Убейте нас!

      Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!

      II

      У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:

      – Убей нас!

      Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.

      Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.

      И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.

      И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца – била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:

      – Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.

      Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

      III

      И опять ползли мы, я и другой прокаженный, и опять кругом стало шумно, и опять безмолвно кружились те четверо, отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны. Но мы устали, нам было больно, и жизнь тяготила нас. Мой спутник сел и, равномерно ударяя по земле опухшей рукой, гнусавил быстрой скороговоркой:

      – Убейте нас. Убейте нас.

      Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:

      – Убейте нас.

      Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие.

      Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц.

      И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.

      – Дурак, – сказал я насмешливо. – Что ты будешь с ней делать?

      Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:

      – Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.

      – А дети?

      – А детей мы будем убивать.

      Как глупо: родить детей, чтобы убивать. А потом она скоро изменит ему – у нее такие лукавые глаза.

      IV

      Они кончили свою работу – тот, что ударялся лбом, и другой, помогавший ему, и, когда я подполз, один висел на крюке, вбитом в стену, и был еще теплый, а другой тихонько пел веселую песенку.

      – Ступай, скажи голодному, – приказал я ему, и он послушно пошел, напевая.

      И я видел, как голодный откачнулся от своего камня. Шатаясь, падая, задевая всех колючими локтями, то на четвереньках, то ползком он пробирался к стене, где качался повешенный, и щелкал зубами и смеялся, радостно, как ребенок. Только кусочек ноги! Но он опоздал, и другие, сильные, опередили его. Напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, они облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями. И его не пустили. Он сел на корточки, смотрел, как едят другие, и облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого пустого рта:

      – Я го-ло-ден.

      Вот было смешно: тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось. И я смеялся, и другой прокаженный смеялся, и жена его тут же смешливо открывала и закрывала свои лукавые глаза: щурить их она не могла, так как у нее не было ресниц.

      А он выл все яростнее и громче:

      – Я го-ло-ден.

      И хрип исчез из его голоса, и чистым металлическим звуком, пронзительным и ясным, поднимался он вверх, ударялся о стену и, отскочив от нее, летел над темными пропастями и седыми вершинами гор.

      И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожженная земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склоненных в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух.

      И все глаза обратились к стене, и огнистые лучи струили они из себя. Они верили и ждали, что сейчас падет она и откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни, как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и человеческими мозгами. Быть может, то слезы дрожали в наших глазах, а мы думали, что сама стена, и еще пронзительнее стал наш вой.

      Гнев и ликование близкой победы зазвучали в нем.

      V

      И вот что случилось тогда. Высоко на камень встала худая, старая женщина с провалившимися сухими щеками и длинными нечесанными волосами, похожими на седую гриву старого голодного волка. Одежда ее была разорвана, обнажая желтые, костлявые плечи и тощие, отвислые груди, давшие жизнь многим и истощенные материнством. Она протянула руки к стене – и все взоры последовали за ними; она заговорила, и в голосе ее было столько муки, что стыдливо замер отчаянный вой голодного.

      – Отдай мне мое дитя! – сказала женщина.

      И все мы молчали и яростно улыбались, и ждали, что ответит стена. Кроваво-серым пятном выступали на стене мозги того, кого эта женщина называла «мое дитя», и мы ждали нетерпеливо, грозно, что ответит подлая убийца. И так тихо было, что мы слышали шорох туч, двигавшихся над нашими головами, и сама черная ночь замкнула стоны в своей груди и лишь с легким свистом выплевывала жгучий мелкий песок, разъедавший наши раны. И снова зазвенело суровое и горькое требование:

      – Жестокая, отдай мне мое дитя!

      Все грознее и яростнее становилась наша улыбка, но подлая стена молчала. И тогда из безмолвной толпы вышел красивый и суровый старик и стал рядом с женщиной.

      – Отдай мне моего сына! – сказал он.

      Так страшно было и весело! Спина моя ежилась от холода, и мышцы сокращались от прилива неведомой и грозной силы, а мой спутник толкал меня в бок, ляскал зубами, и смрадное дыхание шипящей, широкой волной выходило из гниющего рта.

      И вот вышел из толпы еще человек и сказал:

      – Отдай мне моего брата!

      И еще вышел человек и сказал:

      – Отдай мне мою дочь!

      И вот стали выходить мужчины и женщины, старые и молодые, и простирали руки, и неумолимо звучало их горькое требование:

      – Отдай мне мое дитя!

      Тогда и я, прокаженный, ощутил в себе силу и смелость, и вышел вперед, и крикнул громко и грозно:

      – Убийца! Отдай мне самого меня!

      А она, – она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышит, и злобный смех сотряс мои изъязвленные щеки, и безумная ярость наполнила наши изболевшиеся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гневно потрясла тощими, желтыми руками и бросила неумолимо:

      – Так будь же проклята, ты, убившая мое дитя!

      Красивый, суровый старик повторил:

      – Будь проклята!

      И звенящим тысячеголосым стоном повторила вся земля:

      – Будь проклята! Проклята! Проклята!

      VI

      И глубоко вздохнула черная ночь, и, словно море, подхваченное ураганом и всей своей тяжкой ревущей громадой брошенное на скалы, всколыхнулся весь видимый мир и тысячью напряженных и яростных грудей ударил о стену. Высоко, до самых тяжело ворочавшихся туч, брызнула кровавая пена и окрасила их, и стали они огненные и страшные, и красный свет бросили вниз, туда, где гремело, рокотало и выло что-то мелкое, но чудовищно-многочисленное, черное и свирепое. С замирающим стоном, полным несказанной боли, отхлынуло оно – и непоколебимо стояла стена и молчала. Но не робко и не стыдливо молчала она, – сумрачен и грозно-покоен был взгляд ее бесформенных очей, и гордо, как царица, спускала она с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови, и концы ее терялись среди изуродованных трупов.

      Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. И снова взревел мощный поток человеческих тел и всей своей силой ударил о стену. И снова отхлынул, и так много, много раз, пока не наступила усталость, и мертвый сон, и тишина. А я, прокаженный, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по ее камням.

      – Она падает! – закричал я. – Братья, она падает!

      – Ты ошибаешься, прокаженный, – ответили мне братья. И тогда я стал просить их:

      – Пусть стоит она, но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, – он увидит новый мир.

      И с веселой надеждой оглянулся я – и одни спины увидел, равнодушные, жирные, усталые. В бесконечном танце кружились те четверо, сходились и расходились, и черная ночь выплевывала мокрый песок, как больная, и несокрушимой громадой стояла стена.

      – Братья! – просил я. – Братья!

      Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.

      Горе!.. Горе!.. Горе!..

      iknigi.net


      Смотрите также

      Читать далее

      Контактная информация

      194100 Россия, Санкт-Петербург,ул. Кантемировская, дом 7
      тел/факс: (812) 295-18-02  e-mail: Этот e-mail защищен от спам-ботов. Для его просмотра в вашем браузере должна быть включена поддержка Java-script

      Строительная организация ГК «Интелтехстрой» - промышленное строительство, промышленное проектирование, реконструкция.
      Карта сайта, XML.